N. 8 – 2009 – Contributi
национальной
правовой
традиции в
XIX
в.: свод
versus уложение[1]
Государственный
университет
Высшая
школа
экономики,
СПб филиал
В
статье
рассматривается
история
создания
нового
Уложения –
свода
законов – в
первой трети XIX в. как
реализации
«национального»
проекта.
Таким он стал
буквально
вдруг, весной
1812 г., в силу
действия
больших
процессов и
случайных
обстоятельств,
движения
армий,
мировых идей
и страстей
«исторических
актеров».
Соединение многих
факторов
воедино
привело к
тому, что
политическая
борьба
вокруг
нового кодекса
велась на
языке
национализма
путем противопоставления
«народного
духа права»
«чуждым началам».
В борьбе за
новый кодекс
противники
не только
использовали
«национальную
риторику»,
привнесенную
извне, но и
изменяли
русский язык,
изобретая
новые
«национальные»
смыслы
юридических
понятий.
За
сравнительно
короткий
промежуток
времени (1810–1820-е
гг.) слова
«свод» и
«уложение»,
равноупотребляемые
для описания
работ по
систематизации
законодательства,
были
разграничены
и противопоставлены
друг другу
как разные
идеи систематизации.
Им были
присвоены
дополнительные
политические
смыслы,
которые
затем, во
второй
половине XIX в.,
стали
использоваться
за рамками
правовых
дискуссий
как
слова-флаги,
символически
обозначающие
противоположные
политические
доктрины.
Понятие
«уложение»
ассоциировалось
с
реформаторскими,
проевропейскими
тенденциями
развития отечественного
государства
и права.
«Свод», напротив,
стал
восприниматься
как юридическое
воплощение
«самобытного»
национально-консервативного
направления.
Какие же
обстоятельства
обусловили
данную перемену,
и какое значение
имело
внесение
оценочных
характеристик
в
специально-профессиональную
юридическую
лексику?
Для
того чтобы
ответить на
эти вопросы я
буду
использовать
методологический
подход школы
истории
понятий (Begriffsgeschichte)
Райнхарта
Козеллека.[2]
Новаторское
исследование
Козеллека
социальной
истории
Пруссии
показало, что
язык
общества —в особенности
его
важнейшие
понятия:
собственность,
гражданин и
др. —должны
изучаться как
объект
постоянной
борьбы
интересов. История
понятий
ставит
задачи: 1.
определить эти
интересы, т.е.
расслышать и
исследовать
голоса,
борющихся за
утверждение
своего
определения
и 2. путем
реконструкции
разнообразных
контекстов
определить,
что же слова
в реальности
означали.
I
5 июля 1801
г., вскоре
после
вступления
на престол,
Александр I издал
рескрипт на
имя графа
Завадовского,
которому
повелевалось,
«совокупя
воедино
рассеяные
части
законоположения,
привести их в
состав по
типу
сводного
уложения»[3].
Молодой
император, по
сути,
следовал
устойчивой
традиции –
начиная с
правления
Федора Михайловича,
каждый новый
монарх на
российском
престоле
стремился
создать свой
исчерпывающий
сборник
отечественного
права взамен
Соборного
уложения 1649 г.[4]
Многочисленные
попытки
разработать
новый кодекс
–
«новоуложенную
книгу» –
предпринимал
Петр I. К второй
половине XVIII в.
кодекс стал в
каком-то
смысле
навязчивой
идеей
монархов:
Елизавета,
Екатерина II и
Павел уже не
удовлетворялись
прежними безуспешными
практиками
назначения
комиссий, а
искали новые
формы
организации
работ по
созданию
кодекса[5].
Так, с 1754 по 1756 г. по
приказу
Елизаветы
для
выработки нового
уложения
были созваны
представители
разных
сословий на
манер собора.
Однако ни эта
попытка, ни
гораздо
более
известная Уложенная
комиссия
Екатерины II ни к
чему не
привели.
Чтобы
добиться,
наконец, результата,
Павел сузил
задачу до
составления
торгового
кодекса и
избрал
радикальное средство
ее
реализации: в
крыле
Гатчинского
дворца были
заперты
первые купцы
Петербурга с
условием –
кодекс в
обмен на
свободу.
Данный
нервический
шаг,
анекдотичный
по своей сути,
был
квинтэссенцией
общего
подхода европейских
абсолютистов:
к середине XVIII в.
заботы о
создании
кодекса
стали
необходимой
составляющей
трудов
просвещенного
монарха, а
его издание –
высшей
похвалой человеколюбивой
абсолютной
власти. Лучше
всего эта идея
была
высказана
Фридрихом II Прусским
(правил с 1740-1786),
который
писал, что в
его кодексе
все
законодательство
«последовательно
упорядочено,
изложено на
языке нации и
представлено
так, чтобы
было понятно
каждому
обывателю,
получившему
образование,
пусть даже
самое
скромное»[6].
В
целом, дань
моде,
соображения
престижа монарха
и его
монархии[7],
а не нужды
практического
правоприменения
или
требования
заинтересованных
групп питали
кодификационные
проекты
российских
абсолютистов.
Заслоняемые
более насущными
политическими
делами, эти
амбиции не
могли быть
реализованы.
Вероятно, в
этом заключалась
основная
причина их
неудач.
В
качестве
одного из
подразделений
государственного
аппарата
кодификационную
комиссию
(Комиссию
составления
законов, далее
комиссия) унаследовал
молодой
Александр I. Как
это было не
раз в XVIII в.,
монарх
пытался
ускорить
работы
структурными
новациями – в
1803 г. комиссия
перешла в ведение
Министерства
юстиции,
затем в 1809 г. она
была
реформирована
и 1 января 1810 г.
стала учреждением
при
Государственном
совете. В
этот же день
торжественного
заседания в
Государственный
совет был
внесен
подготовленный
комиссией
Проект
Гражданского
уложения.
Многолетние
бесплодные
попытки
предыдущих
правителей в
конце концов
увенчались успехом,
который
справедливо
связывают с
назначением
в 1808 г. в состав
комиссии М. М.
Сперанского,
чья карьера была
тогда в
зените.
Золотое перо
Сперанского,
а точнее его
карандаш,
способный
всегда изящно
и логично
писать о
любом
предмете, сделал
его
уникальным
деятелем
«прекрасного
начала»
александровского
царствования.
Кодификация
законов не
была для него
совершенно
незнакомой
задачей.
Современники
говорили,
что, по
словам
Сперанского,
именно
благодаря
его
организационным
талантам
купцы были
отпущены из
гатчинского
заточения Павла.
Тогда
молодой
человек
сумел в рекордно
короткий
срок, опросив
купцов и
воспользовавшись
библиотекой
дворца,
написать проект
Торгового
кодекса и
умиротворить
сумасбродного
монарха[8].
В
фундаментальных
трудах по
истории русского
права мы не
найдем упоминания
об этом
курьезе[9].
Вероятно, для
историков
права
участие создателя
Свода
законов
Российской
империи в
таком
курьезе
могло
рассматриваться
как факт,
умаляющий
достоинство
кодификатора
Сперанского
в глазах
читателей.
Тем
не менее в 1808 г.
Сперанский начал
действовать
так же
быстро,
руководствуясь
соображениями
скорейшего
достижения
результата. В
отличие от
многочисленных
предшественников
он
постарался
максимально
конкретизировать
проблему
кодификации,
превратив ее
в выполнимую
бюрократическую
задачу. Практический
смысл
пересмотра
существовавшего
законодательства
был очевиден:
четкая
система
законодательства,
лишенная
противоречий,
должна была
избавить
имевшуюся
практику
управления,
которая
включала на
тот момент и
судопроизводство,
от неизбежных
недостатков.
Для
того чтобы
труды по
систематизации
российского
права не
заняли
слишком
много времени,
в комиссии
Сперанского
было организовано
несколько
редакций,
которые разделили
работу в
соответствии
с европейской
практикой
того времени
– по
отраслевому принципу.
Нескольких
отраслевых
уложений – уголовное,
гражданское
и торговое, а
также гражданского
и уголовного
процесса –
составлялись
в комиссии
одновременно[10].
Комиссия
опиралась на
успешный
опыт Франции,
где в начале
века за
короткий
срок были
подготовлены
и приняты
пять
отраслевых
кодексов,
самым известным
из которых
стал
гражданский
(1804 г.), официально
переименованный
в 1807 г. в кодекс Наполеона.
В
вопросе
кодификации
Сперанский
заимствовал
не только
общий подход,
но и конкретные
детали.
Внесенный в
Государственный
совет проект
российского Гражданского
уложения 1809 г.
обнаружил
явное
сходство с
французским
кодексом.
Такой вывод
напрашивался
уже из
сравнения
структуры
обоих
произведений.
Специалист
по сравнительному
правоведению
Ж. Айани
справедливо
отмечает, что
начиная с
нового
времени
кодификационные
попытки не
могли быть
оригинальными,
поскольку
всегда
использовали
опыт других
национальных
кодексов.[11]
С этой точки
зрения,
очевидное
заимствование
Сперанским
структуры и
некоторых
положений
Гражданского
кодекса
Наполеона
было обычным
явлением европейской
практики.
Сперанский
не мог не
учитывать
опыт Австрии,
Пруссии и
особенно
«царицы мод»
Франции,
недавно
систематизировавших
свое
гражданское
право.
Для
того чтобы
использовать
европейский опыт
Сперанский привлек
к работе
комиссии
иностранных
экспертов.
Например, как
известно,
работу над Уложением
о наказаниях
возглавил
профессор
философии и
политической
экономии университета
в Галле
Людвиг фон
Якоб, который
переехал в
Россию, когда
войска
Наполена вошли
в Галле.[12]
Подобная
практика
вполне
соответствовала
общей
открытости
реформаторских
начинаний
начала XIX в.
Источники
свидетельствуют,
что Александр
I
всерьез
рассматривал
идею
пригласить
известных
иностранных
правоведов
принять участие
в
кодификации
российского
права.
Негласный
комитет
несколько раз
обсуждал эту
тему на
заседаниях
1801-1802 гг.[13]
В частности,
Комитетом
было
составлено
письмо от
имени
императора, в
котором
европейских
юристов
приглашали
присылать
свои предложения
по поводу
выработки
критериев для
классификации
и
систематизации
русского
права.
Подобные
предложения
были сделаны
немецкому
государственному
деятелю Фридриху
фон Штейну и
англичанину
Иеремии
Бентаму.
Первый
отказался, а
второй не смог
договориться
об условиях
своего
участия с
Алексанром I.[14]
Но не
будем
останавливаться
на том,
какова была в
действительности
степень
влияния кодекса
Наполеона на
проект
Сперанского[15].
В первую
очередь нас
будет
интересовать,
как
расценили
эти
заимствования
современники.
И здесь мы
видим
небезынтересную
динамику,
переломным
моментом
которой
является 1812
год. К его
началу
напечатанные
для всеобщего
сведения
первая и
вторая части
проекта 1809 г.
были приняты
с
незначительными
изменениями
как
Департаментом
законов, так
и Общим
собранием
Государственного
совета[16].
Наибольшие
изменения
коснулись
содержавшейся
в первой
части главы о
разводе. Обсуждение
третьей
части
началось в 1812 г.,
но вскоре
«повисло в
воздухе»:
Комиссия
составления
законов была
реформирована.
Ее новое руководство
обратилось к
императору с
просьбой
дать
указания о
том, как
поступать с
имевшимся
проектом и,
вообще, каким
должно быть новое
уложение.
II
Что
сказать о тех
юродивых
исчадиях
прихоти,
безвкусия
и
невежества,
которые
насильно
вторгаются в
наш язык,
ниспровергают
его уставы,
оскорбляют слух
и здравый
вкус!
Таковы,
например,
слова: вдохновить,
вдохновитель,
вдохновительный. Ими
хотели
перевесть
слова inspiré,
inspirateur. Но эти
слова
варварские,
беспаспортные,
и места им в
русском
языке давать
не должно.
Н. И. Греч.
Чтения о
русском языке.
Затруднения
комиссии
были связаны
с объективным
обстоятельством
– внезапным
отстранением
от
государственных
дел 12 марта 1812 г.
и
последовавшей
затем опалой
ее патрона Сперанского.
Новое
руководство
спешило уберечься
от ошибок и
получить
верховное одобрение
своего
понимания
задачи
подготовки
уложения. В
поданных
царю
«Соображениях»
Совет
комиссии,
назначенный
вместо сосланного
Сперанского,
указывал два
противоположных
пути издания
кодекса
законов.
Первый
предполагал
систематизацию
существующего
законодательства
с
необходимыми
дополнениями,
а второй –
принятие
новых начал,
заимствованных
из
иностранных
законодательств.
Нетрудно
догадаться,
что второй
путь связывался
с
подготовленными
Сперанским
проектами
отраслевых
уложений и
определенно отрицался
новым
руководством.
Преемники
Сперанского
настаивали
на неверности
самой идеи
произвольного
изменения
законодателем
институтов
действующего
порядка. Сила
государства
– в сохранении
действующих
законов:
«Всякие
законы тогда
наиболее
могут
приличествовать
государству,
когда они
освещены уже
временем. <...> Не
одни люди, но
и время
постановляет
и определяет
начала
законодательства»[17].
Таким
образом, при
систематизации
права необходимо
руководствоваться
прежде всего
существующим
порядком, а
не уповать на
заимствования
из
иностранного
права.
Поэтому
комиссия
предполагала
сконцентрироваться
на сборе
действующего
законодательства
и уже на его
основе
изложить
новые
постановления
закона. В
«Соображениях»
говорилось, что
эти
извлечения
из русского
права по определенным
темам уже
начали
собираться в
форме Сводов
Российского
законодательства.
Из них каждому
должно быть
«очевидно,
что все
материалы
почерпнуты в
российском
законоположении»[18].
Комментарии
и сравнения с
иностранными
законами,
хоть и
полезны для
законодательных
работ, но не
должны быть
обнародованы.
Подчеркнем:
Комиссия
считала
особенно важным
представить
кодекс как
сборник русских
законов,
основанный
на
действующем
праве,
которое
собиралось в своды.
Специально
выделим
использование
понятия
«свод» – как
обозначение
нового,
национального
подхода к
кодификации.
Акцент на
сбор
собственного
законодательства
не исключал
сопоставление
с иностранными
системами, но
требовал
скрыть последнее
от
соотечественников.
С чем была
связана
такая
секретность?
Здесь надо остановиться
на тех
ожиданиях,
которые
вызывала
законотворческая
деятельность
вообще, и
кодификация
законов в
частности, у
просвещенной
публики
начала XIX в.
Тогда
юриспруденция
была, по
словам современника,
«в большой
моде»[19],
как часть
общего
настроения
преобразовательного
и,
следовательно,
правового
романтизма
того времени.
Интерес
к вопросам
законодательной
политики во
многом был
инициирован
усилиями властей:
монарх и его
«молодые
друзья», увлеченные
спорами о
«конституции»,
пытались разделить
свой
реформаторский
энтузиазм с
просвещенными
подданными. С
этой целью по
образцу
английских
министерств
реформированные
в 1802 г.
российские
ведомства
стали
печатать
собственные
журналы, в неофициальном
отделе
которых
публиковались
статьи по
актуальным
общественно-политическим
вопросам. Как
показывает
исследование
В.В. Календаровой,
одной из
наиболее
популярных
тем было
«право»,
«закон»,
«законная
монархия»[20].
Так,
«Санкт-Петербургский
Журнал»
Министерства
внутренних
дел вслед за
французским
историком А.
Ферраном
внушал своим
читателям,
что «всякое
устроение
общества предполагает
три вещи:
Государя,
Народ и Закон.
Без Народа
нет
Государства,
без Государя
нет Народа,
без Закона
нет
правительства,
нет
законного
Государя, без
Законов
власть есть
тиранство,
без власти
Законы
бесполезны,
без Государя
власть
недействительна»[21].
Ферран
отводил
народу не
ключевую
роль – его,
так же как и
соратников
Александра,
скорее
занимала
цепочка
понятий
Государь – Власть
– Закон.
Просвещенные
подданные,
напротив,
были склонны
соотносить
понятия «закон»
и «народ». В
своем
дневнике 1803 г.
первый директор
Царскосельского
лицея В.Ф.
Малиновский
записывал,
что
«законоположение
без участия
законополагаемых,
без совета их
и представления,
бедственнее
настоящего
недостатка в
законах»[22].
Под
законоположением
Малиновский
понимал
создание
системы права,
которая
ликвидирует
бедственный
«недостаток
в законах».
Народные
представители
обязательно
должны
принимать
участие в составлении
нового
уложения,
поскольку право
происходит
от «понятия
народного».
Для
Малиновского
кодекс
должен был
стать
предметом
национальной
гордости,
оригинальным
произведением
русских:
«доселе
столь
знаменитые в Европе
своим
мужеством и
победами, они
законодательством
покажут,
сколь
великого почтения
достойны по
дарованиям
своего быстрого
ума и тонкого
понятия»[23].
Наиболее
последовательно
взгляд на
кодекс как на
акт
«национальной
победы» был
высказан во
влиятельном
публицистическом
трактате
«Записка о
древней и
новой России»
1811 г. историка,
«будителя»
национальной
мысли и
чувств Н.М.
Карамзина.
Известно,
что пафос
этого
произведения
заключался в
общей
критике
реформаторских
порывов
молодого
государя:
«Россия
существует
около 1000 лет и
не в образе
дикой орды, а
нам все
твердят о
новых
образованиях
и уставах,
как будто мы
недавно
вышли из
темных лесов
американских!
Требуем
более мудрости
хранительной,
нежели
творческой»[24].
В сфере
систематизации
законодательства
этот общий
тезис
сводился к
идее создать национальное
уложение, т. е.
основанное
на особых
принципах
русского
права.
Подчеркнем:
сам Карамзин,
слывший
знатоком
русского
языка, о «национальном»
уложении не
говорил.
Избегая
использования
кальки с
французского
«national”,
историк
писал о
необходимости
составить
стройную
систему
права на
основе
«своих»,
«собственных»,
«русских»
законов. Этот
общий
принцип и
детали
аргументации
повторяются
в
появившихся
позднее,
весной 1812 г., «Соображениях»
Комиссии,
составленных
после
отставки
Сперанского.
Они, по сути,
представляли
квинтэссенцию
аргументов
историка.
Оставив пока
в стороне
вопрос о
причинах такого,
иногда почти
дословного,
сходства взглядов,
обратим
внимание на
ряд отличий
аргументов
Карамзина.
Во-первых,
Карамзин
рассматривал
возможность
правовых
заимствований
в более широком,
чем
руководство
Комиссии,
геополитическом
смысле, как
удар по престижу
государства.
Он
подчеркивал,
что принятие
французского
кодекса –
судьба побежденных
народов.
«Благодаря
Всевышнего,
мы еще не
подпали
железному
скипетру
этого завоевателя
– у нас еще не
Вестфалия, не
Итальянское
Королевство,
не
Варшавское
Герцогство, где
Кодекс
Наполеонов,
со слезами
переведенный,
служит
Уставом
гражданским»[25].
Надо сказать,
что Карамзин
был прав в
том, что
Наполеон
действительно
рассматривал
гражданский
кодекс как
одно из
средств утверждения
своего
владычества.
Так, в письме
брату Жерому,
королю
Вестфалии,
Бонапарт
учил, что введение
на
подвластной
Франции
немецкой территории
кодекса
Наполеона
даст стратегические
преимущества
новой власти,
поскольку
откроет там
свободы,
неизвестные
в остальной
Германии[26].
Во-вторых,
в отличие от
«Соображений»,
в
публицистической
записке Н.М.
Карамзина
Российское
государство
наделялось
антропоморфными
чертами;
законодательная
политика как
«поступки»
государства рассматривалась
с точки
зрения
оценочных
категорий
«приличий» и
«достоинства».
В трактовке
Карамзина,
гражданское
уложение
Сперанского
– смешно и
позорно для
государства:
«Для того ли
около ста лет
трудимся над
сочинением своего
полного
уложения,
чтобы
торжественно
перед лицом
Европы
признаться
глупцами и
подсунуть
седую нашу
голову под
книжку, слепленную
в Париже 6-ю
или 7-ю
экс-адвокатами
и экс-якобинцами?»[27]
В-третьих,
созданное в
чуждых
условиях законодательство
в
представлении
Карамзина не
могло быть
заимствовано
и с точки
зрения
практики.
Правовое
регулирование
революционной
Франции не
будет работать
на русской
почве, где
наличие или
отсутствие
гражданских
прав
определяется
принадлежностью
к
определенной
социальной
группе и не
обеспечивается
национальным
статусом
«русского»:
«Кстати ли
начинать
русское
уложение,
например,
главою о правах
гражданских,
коих в
истинном
смысле не
бывало и нет в
России? У нас
только
политические
или особенные
права разных
государственных
состояний; у
нас дворяне,
купцы, мещане
и проч. – все
они имеют
особенные
права, –
общего нет,
кроме
названия
русских»[28].
Это очень важный
момент.
Налицо
определенное
противоречие
в логике
рассуждения:
автор
говорит, что
права и
обязанности
«русского»
не существуют,
они
развиваются
синхронно в
разных
правовых
реальностях
социальных
групп,
определенных
государством.
Если так, то какие
«понятия
русских»,
точнее,
понятия
каких русских
– дворян,
мещан, купцов
или
представителей
других
социальных
групп –
должны быть положены
в основу
отечественного
кодекса?
Скорее
всего, именно
существовавшее
разнообразие
правовых
порядков в
иерархическом
российском
обществе
было для
Карамзина
основным
«понятием»
российского
права, – обобщенно
говоря,
«законом»,
который
следовало
разложить по
косточкам
правовой
теории. Закрепление
правовой
«привычки»
народа в
строгих
категориях
юриспруденции
обеспечило
бы защиту
прежнего
порядка,
особенно
необходимую
с точки
зрения
консерватора
в борьбе с иностранными
новшествами.
Здесь
Карамзин рассматривал
проблему
заимствования
с точки
зрения
практики.
Критикуя
утопические
замыслы
реформ
начала XIX в. на
примере
Проекта Гражданского
уложения
Сперанского
1809 г. Карамзин
использовал
ключевой
аргумент:
сомнительность
применимости
гражданско-правовых
моделей из
послереволюционной
Франции.
Действительно,
реалии
фрагментированного,
иерархичного
русского
общества, состоявшего
из многих
социальных
групп с
особым
правовым статусом, были
слишком
далеки от начал
равенства
гражданских
прав,
закрепленных
в кодексе
Наполеона.[29]
Правовые
нововведения
подобного
рода требовали
коренного
политического
и экономического
переустройства
революционного
масштаба.
Итак,
мы подошли к
ключевому
вопросу: если
практическая
невозможность
переноса институтов
кодекса
Наполеона на
русскую почву
была
очевидна, то
зачем вообще
нужна была
национальная
риторика и
что именно
понималось
под
«народом»,
чьи правовые традиции
отстаивали
сторонники
«национальной»
кодификации?
К
этой теме уже
обращались
те, кто
пытался объяснить
сходство
националистических
позиций
положений
«Записки» и
«Соображений». По
мнению Ф.Л.
Севастьянова,
определяющее
значение для
появления
требований
придерживаться
«русских
начал» имел
так
называемый
фактор
Сперанского[30].
На архивном
материале
исследователь
убедительно
показал, что
«Соображения»
принадлежали
перу
лифляндского
барона Густава
Андреевича
Розенкампфа,
который с 1804 по
1808 г., до прихода
Сперанского,
был
фактическим
руководителем
кодификационных
работ и в 1812 г.
постарался
приложить
все усилия,
чтобы
вернуть утраченную
позицию.
Таким
образом, для
Севастьянова
появление
требований
консервативного
подхода к
кодификации
было воплощением
двух
тенденций:
общим
недовольством
политикой
Сперанского,
сконцентрированным
в «Записке»
Карамзина, и
частным
интересом Розенкампфа,
который
пытался
противопоставить
свою позицию
действиям
опального патрона.
Данное
прагматическое
объяснение
возможных
мотивов
критики
Проекта
Гражданского
уложения
представляется
резонным,
однако недостаточным.
Ф.Л.
Севастьянов
использует
его для того,
чтобы
показать
предвзятость
сложившегося
в литературе
представления
о проекте
Сперанского
как о
незрелом и
несамостоятельном
произведении.
Отдавая
должное
достоинствам
избранного
подхода,
раскрывающего
пристрастность
заинтересованных
современников,
отметим, что
за рамками
исследования
остался
вопрос о
«национальном»
языке политической
борьбы
вокруг
кодекса.
Почему
именно он стал
настолько
действенным
средством
политической
борьбы
заинтересованных
лиц, что, как
мы увидим
позже, даже
сам
Сперанский
впоследствии
использовал
его в целях
легитимизации
своей
следующей
попытки
кодификации?
Представляется,
что ответ на
этот вопрос не
может быть
однозначным.
Действительно,
обстоятельства
отставки
Сперанского
могли обусловить
изменение
общего духа
программного
документа
нового
руководства
кодификационной
комиссии.
Петербург
был полон
слухов об
измене
сановника в
пользу французов,
и, с этой
точки зрения,
«разоблаченный»
Карамзиным
заимствованный
характер
проекта Гражданского
уложения
выступал
дополнительной
уликой
преступного
галлицизма
Сперанского.
В этой
ситуации
отгородиться
от прежнего,
«нерусского»
(Ср. у
Карамзина:
«Никто из
русских, читая
сей проект,
не догадался
бы, что он читает
наше
Гражданское
уложение,
если бы не стояло
того в
заглавии: все
не русское,
все не
по-русски».)[31],
способа
кодификации
было
естественным
шагом новых
руководителей
кодификационных
работ.
Однако
не стоит преувеличивать
значение
обличительной
критики
Карамзина и
личных
мотивов
отдельных
лиц в
печальной
участи
проекта
Сперанского.
И он, и
руководство
Комиссии
составления
законов
высказывали
идеи близкие
многим,
источник
которых
заключался в
национально-патриотических
переживаниях
российской
элиты, объединенной
большим
желанием
нации, русскости,
особой
общности.
Вспомним, ее
требовал и
уже
цитированный
В.Ф.
Малиновский,
говоря об
инициационном
характере
составления
уложения для
русского
народа как о
способе
«доказать»
себя – «они
(русские. – Т. Б.)
законодательством
покажут,
сколь великого
почтения
достойны»[32].
Призывы
создать свой
«национальный
кодекс» были
отражением
как
специфически
российских
обстоятельств,
так и более
широкого
круговорота
идей. С одной
стороны, как
справедливо
отмечала Л.
Гринфелд, это
был
определенный
этап
развития
дворянского
национализма,
связанного с
кризисом идентичности
«государственного»
сословия, чья
служба
отныне была
добровольной[33].
В
требованиях
утвердить
«народные»
правовые
начала первое
сословие
искало
спасение в
старине, в устоявшейся
системе
социально-экономических
отношений.
Именно эти
настроения
высказаны в
«Записке»
Карамзина.
Они и до этого
высказывались
другими
представителями
элиты. В
частности,
Д.И. Фонвизин из
путешествия
по Франции в
конце 1770-х гг.
вынес
представление
о том, что русские
крепостные
крестьяне
наслаждаются
гораздо
большей
свободой, чем
французские
бедняки: «Научился
я различать
вольность по
праву от
действительной
вольности.
Наш народ не
имеет первой,
но последнею
во многом
наслаждается.
Напротив того,
французы, имея
право
вольности,
живут в сущем
рабстве»[34].
Кроме
того,
требования
собственного
особого
закона
отражали
привычные
колебания маятника
русского
национализма,
вечно движущегося
между
крайними
точками амплитуды
своего
отношения к
Западу – притяжения
и
отталкивания.
Стадия
приближения
– в
терминологии
Гринфелд,
оптимистический
национализм
–
характеризовалась
уверенностью
в том, что
Россия
развивается
тем же путем,
что и Запад.
Он понимался
как путь
прогресса,
путь
модерного, а
значит,
потенциально
более
сильного
государства.
Таким государством
определенно
выступала
Франция, чья
культурная
гегемония
постепенно
приняла вид
военной
агрессии
Наполеоновских
войск.
Грандиозная
французская
экспансия
была зримым подтверждением
силы
модерного,
превосходящего,
навязывающего
свое как
универсальное.
Сопровождавшееся
кровопролитием
движение
народных
масс с Запада
на Восток и
затем обратно
– с Востока
на Запад в
начале XIX в.
имело одной
из движущих
сил
национализм.
Исследователи
национализма
часто
используют в
качестве
теоретической
основы противопоставление
«западного»,
«гражданского»
(civic)
национализма
«восточному»
«этническому»
(ethnic)[35].
При этом
восточный/этнический
национализм,
как
убедительно
показал Г.
Джусданис,
подразумевает
не только
«освободительное»
по своим
целям
национальное
самосознание
подчиненных
наций,
упрощенно
говоря,
«колониальный»
национализм[36].
«Этнический»
национализм
был
естественной
реакцией на
претензии
модерных
государств/народов
на экономическую,
идеологическую
и
политическую
гегемонию. С
этой точки
зрения,
возникновение
немецкого и
греческого
национализма
является
показательным
примером так
называемого
«восточного»
типа
национализма,
реагирующего
на более
модерного
«другого»[37].
Представляется,
что, несмотря
на
условность
описанной классификации,
подвергавшейся
обоснованной
критике за
внесение
оценочного
критерия,
противопоставившего
«хороший»/«гражданский»/«демократический»/«западный»
национализм
«плохому»/«этническому»/«тоталитарному»/«восточному»[38],
мы можем ее
использовать.
Дискуссия о
национальной
кодификации
российского
права во
многом была
спровоцирована
«другим», чужим
национализмом.
Французский
гражданский
кодекс как
интеллектуальный
модерный
продукт не
был просто
технократическим
инструментом,
правовой
технологией,
доступной другим.
В первую
очередь он
был
национальным
продуктом,
превосходящим
по своей сути
правовые
акты других
государств,
своеобразным
модерным
орудием
последующей
национальной
экспансии.
Кодекс
1804 г. называют
одним из
ключевых
документов
французского
гражданского
национализма
в силу ряда
обстоятельств.
Одним из
определяющих
признаков француза
становилось
равное
обладание гражданскими
свободами,
зафиксированное
в ст. 8 Первой
книги
кодекса («О
лицах»): “Tout Français jouira des droits civils”(Всякий
француз
пользуется
гражданским
правом)[39].
Здесь надо
отметить два
момента.
Во-первых,
был
ликвидирован
правовой
партикуляризм:
разнообразные
гражданско-правовые
нормы
отдельных
провинций –
кутюмы – были
заменены
единым
французским
правом,
распространившимся
по всей территории
государства.
Во-вторых, в
русле Декларации
прав
человека и
гражданина, в
сфере
гражданских
отношений,
центральным
институтом
которых
является
институт собственности,
юридически
ликвидировалась
разница правовых
полномочий
различных
социальных
групп. Таким
образом, Гражданский
Кодекс
Французов (Code civil des
Français)
стал
своеобразной
конституцией[40]
родившихся
вместе с
революцией
граждан Франции.
Французский
гражданский
национализм,
основанный
на универсалистских
понятиях
естественного
права, встретил
отпор в лице
идей
культурного
национализма
немецких
интеллектуалов.
Его истоки
лежали в
метафизической
философии Шеллинга,
противопоставившей
идее революции
идею
органичного
развития –
органицизм. В
отличие от
космополитизма
и
рационализма
французского
Просвещения
немецкие
романтики придавали
первостепенное
значение
уникальному
опыту
отдельного
народа,
«выясняя его
в
привлекательных
образах
народной поэзии
и в ряде
метафизических
систем»[41].
«История
государства
Российского»
Н.М.
Карамзина
была опытом создания
такой
системы –
изобретением
традиции
национальной
государственности.
Так же как и
история,
право народа,
будучи зримым
свидетельством
национального
своеобразия,
стало опорой
культурного
национализма,
изобретавшего
дух нации.
Кроме того,
законодательство
как
квинтэссенция
политического
и
социально-экономического
строя государства
имело
значение
важнейшего
политического
института,
требующего
защиты от невыгодных
сравнений с
иностранными
моделями. И в
этом случае
язык
национализма
становился
важным
средством
политической
борьбы за
сохранение
существующей
системы. Не
случайно юриспруденция
XIX в.
отчетливо
характеризуется
национализмом[42],
выражавшимся
в
настойчивом
поиске национальных
характеристик
правовых
систем и
представителей
юридической
профессии
тех или иных
государств.
Несмотря на
то, что, как
пишет Алан
Уатсон,
национальный
фактор
остается
«основным,
если не самым
главным в
процессе
изменения
права в
западном
мире со
времени
поздней
римской
империи»[43],
изобретение
национального
права стало
возможно
благодаря
теоретическим
разработкам исторической
школы
правоведения,
оказавшей
мощное
влияние на
мировую
юриспруденцию.
Когда
Карамзин
требовал
найти
собственные
начала права,
а не
заимствовать
иностранный
опыт,
профессор
Берлинского
университета
Карл Фридрих
Савиньи учил,
что право как
воплощение
народного
духа (Volksgeist)[44]
есть такой же
признак
нации, как
язык, поменять
который не в
силах
правители[45].
Историческая
школа
правоведения
Савиньи
исходила из
общей органической
теории,
основной
принцип которой
верно
определил К.
Манхейм:
«…каждый данный
исторический
образ не
может быть
сделан, он,
подобно
растению,
вырастает из
некоего
внутреннего
центра»[46].
На смену
представлениям
естественно-правовой
концепции с
ее универсализмом
прав граждан
и презрением
к традициям и
национальным
границам
пришло
понимание
национальной
идеи,
определяющей
быт, нравы,
политические
и
общественные
институты
народов.
Предпринимаемые
философами,
историками, правоведами
и поэтами
поиски нации
отражали
общую
тенденцию
разочарования
в идеях
естественного
человека
мира, оказавшегося
вооруженным
французским
солдатом,
варваром с
обагренными
кровью бунта руками.
На этом фоне
особую
популярность
приобретала
политическая
теория
консерватизма,
выступавшая
от имени
«Традиции».
«Закон», в
понимании
консерваторов,
был ее
плотью,
зримым воплощением
унаследованного
порядка. Во
многом эта
идеология
выкристаллизовалась
по принципу
«от
противного»
– от идей
Просветителей,
начертанных
на знаменах
бунтовщиков.
Как писал
британский
идеолог
консерватизма
Эдмунд Берк,
суть
Французской
революции
сводилась к
«осквернению
собственности,
закона и
религии как
единого
целого» (violation of property, law, religion united in one object)[47].
В
представлении
консерваторов,
«законная
монархия»,
напротив,
должна была
покоиться на
«огромном
наследственном
богатстве и
достоинстве
нации» (the great hereditary wealth and hereditary dignity of a nation)[48].
Языковая
данность
позволяет
персонифицировать
абстрактные
понятия
«богатство»
и «достоинство»
как указание
на единый
контроль
общественных
сил в лице
обладателей капитала
и знати. В
силу
необходимости
удерживать
свои
властные
позиции
блюстителей
законности в
«законной
монархии»,
они должны
были искать
национальные/народные
традиции сложившегося
порядка,
чтобы
противопоставить
их
крамольным
представлениям
об интернациональных
естественных
правах людей.
В
этом
круговороте
идей рубежа XVIII
и XIX столетий,
выражаясь
словами С.Ф.
Платонова,
времени
«великого
перелома в
духовной
жизни человечества»[49],
характеризовавшего
переход от
рационализма
к романтизму,
формировались
представления
отдельных
исторических
личностей,
которые
сформулировали
требования
национального
права.
Учеников
немецких
профессоров
– Г.А.
Розенкампфа
(он получил
образование
в Лейпциге) и
Н.М.
Карамзина
(учился в
пансионе
профессора
Шада при
Московском
университете)
– можно
отнести к
«немецкой
партии»
российской
элиты, о
противостоянии
которой
«галломанам»
писали
современники[50].
Первые в той
или иной
степени
развивали идеи
национального
романтизма и
органического
политического
развития.
Вторые
оставались
приверженцами
рационалистических
воззрений
Просветителей,
популярных в
начале
правления
Александра I –
времени
реформаторских
начинаний. На
примере
кодификационной
работы признанного
галломана
Сперанского
мы видели, как
работал
рациональный
подход в
законодательной
политике: в
создании
кодекса усматривали
рациональную
задачу, для
которой
использовались
наиболее
современные правовые
решения.
Право
представлялось,
прежде всего
технически,
как средство
если не
модернизации,
то
определенной
оптимизации
государственного
управления.
Также надо
учитывать,
что после
революции 1789 г.
Французский
Гражданский
кодекс
воспринимался
не только как
самый
современный,
но, также, и
как самый «либеральный»
(и даже
«демократический»),
так как в нем
утверждалось
равенство
французов в
гражданских
правах[51].
Такая
репутация
Кодекса
Наполеона
несомненно
играла свою
роль в
дискуссиях о
путях
кодификации
в России XIX в.
К
общему
контексту
движения
идей надо
добавить
специфику
российской
ситуации,
которая, как
справедливо
писал
цивилист Г.Ф.
Шершеневич,
обеспечила
исторической
школе права
«успех на
русской
почве благодаря
удачно
сложившимся
для нее
обстоятельствам»[52].
В изменение
идеологических
ориентиров ряд
корректировок
внесла
внешнеполитическая
ситуация. В
обстановке
французской
угрозы
государственному
суверенитету
Российской
империи
чувство
нации
обострялось
и
становилось
широко
разделяемой
движущей
идеей.
Склонность к
культурному
национализму,
противопоставленному
«Другому»[53],
наметилась
еще при
Екатерине II.
Едкая сатира
Н.И. Новикова,
Я.Б. Княжнина,
Д.И. Фонвизина
высмеивала
убогие
попытки некоторых
представителей
национальной
элиты
(дворян)
отречься в
слепом
преклонении
перед
французским
от своего,
русского.
Глупость и
неуместность
поведения таких
господ
изображались
на контрасте
с великотерпением,
добротой и
мудростью их
слуг, которые
символизировали
собой «народ».
Война
1812 г., известная
с 1830-х гг. как
«Отечественная»,
стала мощным
катализатором
идеи
национализма.
Величие
завоевателя
символически
подчеркивало
величие
непокоренного
им, или,
выражаясь
«национально»,
победившего
его народа[54].
Проявивший
свою
несокрушимость
в борьбе с
«новым
Аттилой»,
особенный
дух русских стал
восприниматься
как некий объект,
требующий
разыскания,
обсуждения,
общественного
внимания.
Здесь
примечательна
ирония языка:
формирование
патриотической
лексики
стало возможно
благодаря
риторике
«национального»,
почерпнутой
из опыта
Великой
французской
революции.
Обретение
элитой России
«национальной»
идентичности
сопровождалось
зыбкостью
новых
понятий в русском
языке. Как
заметил
литературовед
В. В. Виноградов,
передовые
люди 1810–1820-х гг.,
внесшие
большой
вклад в
развитие
русской
культуры, для
того чтобы
быть верно
понятыми, писали
о
национальном
и народном со
ссылкой на
французский
первоисточник
понятия. В частности,
такое
«двойное»
употребление
встречается
у Пушкина: «во всех
отношениях
самый
народный (le plus national
et le plus populaire)»[55].
В то
время как
представители
культурной
элиты еще не
определились,
чтό понимать
под словами
«народный» и
«национальный»[56],
систематизация
законодательства
стала отчетливо
осознаваться
как акт
самоутверждения
русского
народа. При
этом если учесть,
что народные
представители
к законодательной
деятельности
были
допущены
только под напором
революции 1905 г.,
то под
«русским
народом» в
данном
случае
понималось
единственно
государство.
Таким
образом,
создание кодекса
стало
восприниматься
как национальное
направление
внутренней
политики, впоследствии
сформированное
в принципах
идеологии
так
называемой
официальной
народности. Задолго
до ее
оформления
«Записка»
Н.М. Карамзина
четко
сформулировала
основную идею
национального
подхода к
кодификации:
«для старого
народа не
надобно
новых законов».
Иными словами,
не в
иностранных
моделях, а в
переработке
действующего
права
следовало
искать
вдохновение.
III
Соображать...
Делать
сообразным,
согласным с
чем;
располагать
дело, мысли,
поступки
сходственно
с чем.
Соображать
жизнь свою, дела свои с
законом божиим,
с законами
гражданскими.
...
Соображаться...
Сообразно с
чем
поступать,
располагать
дела, мысли
свои,
сходство
сообразно
с чем. Соображаться
с
обстоятельствами,
с
волею чьею.
Словарь
Академии
Российской, 1822.
Н.М.
Карамзин
описывал
процедуру
создания
«сводной
книги
российских
законов» как
дело совсем
несложное:
соединив
разрозненное
законодательство
по темам и
добавив
нужное,
законодатель
в скором
времени
должен был
получить
книгу
законов,
необходимую
для
судопроизводства.
Подчеркнем: этот
сборник
законодательства
историк
называл не уложением,
а «сводной
книгой». Мы
уже говорили,
что на
тематические
своды законодательства
как
единственно
верный путь
кодификации
отечественного
законодательства
указывала
также
Комиссия составления
законов.
Руководство
Комиссии
отдавало
предпочтение
систематизации,
определенно
отвергая
метод иностранных
заимствований,
с которым
прочно
ассоциировался
проект
уложения
Сперанского.
До
Записки
Карамзина и
Соображений
Комиссии
составления
законов
значительной
разницы в смысле
понятий
«свод» и
«уложение»
не наблюдалось.[57]
Теперь же
Карамзин
отчетливо
противопоставил
сводную
книгу более
совершенной
форме
систематизации
законов – уложению, в
котором
должны быть
представлены
общие правила,
действующие
в
соответствии
с единой системой.[58]
Важно
отметить, что
данное
значение свода как
самостоятельного
способа
кодификации,
обозначенное
Карамзиным и
Розенкампфом,
было
языковой
новацией,
новым
расширением
известного
понятия.
Как
свидетельствует
Академический
словарь
русского
языка 1847 г.,
понятие
«свод»
обозначало
прежде всего «действие
сводящего и
сведшего;
сведение, сличение»[59].
В списке
значений
словарь не
указывал специфические
юридические
значения
термина
«свод»; «свод
законов»
употреблялся
в качестве
примера к
значению
«сведение, сличение».
«Уложение»
имело такое
же отглагольное
происхождение,
что и «свод»,
и использовалось
для
обозначения
действия «уложившего,
уклавшего,
уместившего
что-либо»[60].
Однако в
отличие от
«свода»
«уложение»
было
представлено
как
юридический
термин с двумя
значениями: 1.
Узаконение,
учреждение,
устав; 2. Книга,
содержащая в
себе
изданные
законы.
Мы
еще вернемся
к вопросу о
том, как
появилось
значение
уложения как
вида
нормативного
акта. Сейчас
для нас важно
другое:
понятие
«свод» по
разнообразию
своего употребления
было гораздо
более общим,
чем специальный
юридический
термин
«уложение».
Тем не менее
в документах XVII–начала
XIX в. эти
понятия
использовались
рядом для обозначения
попыток
создать
замену
Соборному
уложению.
Анализ
указов,
относящихся
к деятельности
кодификационных
комиссий,
позволяет
зафиксировать
устойчивое
словоупотребление
в
официальном
языке
формулировки
«свод
уложения»[61].
Подразумевая
неизвестные
тогда
термины «кодификация»
и
«систематизация»
законодательства,
понятие
«свод
уложения»
включало в
себя как
процесс
(свод), так и
результат работ
(уложение).
Вообще, как
справедливо
указывали
историки
отечественной
кодификации,
слово «свод»
обозначало
тогда технический
процесс –
тематическую
выписку законов,
регулирующих
определенную
сферу правоотношений[62].
Там, где речь
шла о
кодификации
законов, термины
«свод» и
«уложение»
употреблялись
вместе,
составив к
началу XIX в.
гибрид, –
«сводное
уложение».
Напомним, что
проекты
Гражданского
и Уголовного
уложений
были
подготовлены
Сперанским
во исполнение
приказа
Александра I
создать
«сводное
уложение».
Разграничив
понятия
«свод» и
«уложение» и
обозначив
под первым
особый вид
систематизации
законов,
Карамзин и
руководство
Комиссии
составления
законов
скорректировали
язык в
соответствии
с
национальной
задачей
кодификации
права:
утвердить
особые начала
права
русского
народа. В
целом после 1812
г. патриотическая
риторика,
язык
национализма
стали играть
важную роль в
дискуссии о кодексе.
Государственный
совет, ранее
принявший
две части
проекта
Гражданского
уложения
Сперанского,
теперь, в 1813 г.,
требовал от
Комиссии
составления
законов все
новых исправлений
и доработок в
соответствии
с «исключительно
коренными
началами
законов русских»[63].
Член
Государственного
совета,
известный русофил
А.С. Шишков, в
который раз критикуя
подозрительный
проект,
настаивал на
переименовании
нового
документа из
Гражданского
уложения в
«народное»[64].
Скомпрометированная
устойчивой
ассоциацией
с опальным
сановником,
кодификационная
деятельность
с 1815 г.
затормозилась.
В 1816 г. штаты Комиссии
составления
законов были
сокращены,
финансирование
урезано.
Работы над
отраслевыми
уложениями
(торговым,
уголовным, процессуальным)
были
оставлены.
Вместо этого,
в
соответствии
с
господствующими
настроениями,
Комиссия
углубилась в
поиски законодательного
материала, из
которого
планировалось
извлечь
«основания
Российского
права»[65].
Это новое
направление
работ
кодификаторов
вписывалось
в общую
тенденцию
юридической
науки Европы
конца XVIII –
начала ХIХ в. (ein System der ganzen Jurispridenz)[66]
и являлось интересным
соединением
прежнего
рационального
подхода –без
рациональной
классификации
основания
вряд ли можно
было выделить
– и нового
стремления к
исторической
традиции.
Пока
преемники
Сперанского
занимались сбором
отечественного
законодательства,
тема уложения
получила
новое
развитие.
Риторические
призывы
оградить
отечественное
право от
чуждых
влияний и
утвердить
собственные
законодательные
традиции
стали формой
выражения
лояльности
власти. В
этом отразилось
отмеченное
выше
сращивание
понятий
народный – государственный.
Как
совершенно
справедливо
писала Ирина
Сандомирская,
патриотическая
риторика
стала
«частью
риторики политической
благонадежности»[67].
Наиболее
ярким
примером в
этом смысле
является
записка
бывшего
товарища
Сперанского,
его правой
руки в Департаменте
законов
Государственного
совета, М.Л.
Магницкого,
более
известного в
качестве
попечителя
Казанского
учебного округа.
В 1823 г. он
составил и
отослал
государю «Мнение
русского
дворянина о
гражданском
уложении для
России»[68].
Уже в
самопрезентации
автора –
«мнение
русского
дворянина» -
есть заявка
на
«народность»
в двух
значениях:
национальной
самоактуализации
– подчеркивание
русскости
автора – и
распространения
авторской
позиции на
всю группу
дворянства –
народный в
смысле
популярный.
Магницкий
выступил
яростным
противником
законодательных
новшеств как
отравленных
чуждым духом языческого
римского и
церковного
католического
права. Он
предлагал
создать
«истинно
русское»
уложение, на
традиционных
началах
права отцов,
т. е.
«согласное с
Православием,
все приличное
самодержавной
власти,
обычаям и
духу народа
нашего
собственного»[69].
Для этого, по
его мнению,
следовало
собрать и
систематизировать
действующее
законодательство
на основе
особой
национальной
системы
права. Как
видим, это
все та же идея
«свода» Карамзина.
Не имея
возможности
участвовать
в создании
Гражданского
уложения,
попечитель
Казанского
учебного
округа
пытался отстоять
чистоту
российского
права в вверенной
ему сфере. В
начале 1820-х гг. в
Казанском университете
курс
Римского
права был
заменен на
Византийское
право как
более
подобающий
предмет для
будущих
российских
юристов[70].
В то
же время идеи
просветителей
о главенстве
рационального,
универсального
в системе
общественных
институтов
подверглись
преследованию.
В 1819 г. книга
профессора
Царскосельского
лицея А.П.
Куницина
«Право
естественное»,
утверждавшая,
что «в праве
естественном
все права и
обязанности
людей как разумных
существ
равны и
одинаковы»,
была изъята
из всех
учреждений
Министерства
народного
просвещения[71].
«Охранители»
увидели в ней
вредный для
юношества
«пространный
кодекс прав,
присвояемых
какому-то
естественному
человеку»[72].
В
целом, в деле
систематизации
законов общий
рациональный
подход
выведения
основных
принципов
права из
представлений
об универсальных
общечеловеческих
нормах был
признан
неверным. Это
во многом
совпало с общеевропейским
явлением
актуализации
политического
и
культурного
национализмов,
выразившимся
в усердном
поиске
Традиции[73].
Однако
кодекс прав
русского
человека так и
не был
составлен.
Как и ранее,
кодификационные
попытки
активизировались
уже с началом
нового
царствования.
IV
Книжечка
всеобщей
истории, не
знаю kем
составленная,
была у нас
едва ли не в
двадцать
страничек и
на обертке ее
было
обозначено:
«Для воинов и
для
жителей».
Прежде она
была
надписана:
«Для
воинов и для граждан»,
— так
надписал
ее
искусный
составитель,
— но это было
кем-то
признано
за неудобное
и вместо «для
граждан», было
поставлено
«для
жителей».
Н.С.
Лесков.
Кадетский
монастырь.
Как
известно, в 1826 г.
вступивший
на престол Николай
I вновь
привлек
Сперанского
к
составлению кодекса
в специально
созданном
для этого Втором
отделении
Собственной
его императорского
величества
канцелярии.
Судя по источникам,
в целом
работы
Отделения
были организованы
так же, как во
время
составления
отраслевых
уложений в
1809–1810 гг.[74]
Был
составлен
предметный
план, по
рубрикам
которого
сотрудники
подбирали
законодательный
материал.
Затем на его
основе разрабатывались
соответствующие
части кодекса.
Принципиально
новым стало
общее оформление
трудов
Отделения,
то, какую
форму
придало ей
руководство,
прежде всего
сам
Сперанский.
Кодификация
была
представлена
им как
«национальный»
проект, в
основе
которого
лежало
понятие «свод»
– в том
смысле,
который ему
придали оппоненты
проекта
Гражданского
уложения 1809 г.
Подготовленные
Вторым
отделением
Полное
собрание
законов и
Свод законов
Российской
империи
Сперанский
представлял
как два типа
сводов:
соответственно
как «исторический
свод» и «свод
законов
существующих»[75].
Первый
должен был
показать
развитие
права, которое
Сперанский
описывал в
духе теории
органицизма
– «как
произрастало
законодательство»:
многотомное
Полное
собрание
законов
Российской
империи
включило в
себя в хронологическом
порядке
законодательный
материал,
начиная с
издания
Соборного
уложения 1649 г. Второй
подразумевал
отбор и
систематизацию
действовавшего
права в Своде
законов. Завершением
кодификации
должно было
стать
уложение, в
котором
систематизированное
в Своде
законодательство
было бы
переработано
в
соответствии
с
определенной
системой.
Представляется,
что
Сперанский
разделил
«свод» и «уложение»,
как две
сменяющие
друг друга стадии
кодификации,
с
единственной
целью подчеркнуть
правильность
нового пути.
Неудачи
трудов
предшественников,
в том числе и собственные,
он свел к
очень
простому
объяснению:
смешению
обоих
подходов,
когда работы
«начинаемы
были с конца,
т. е. начинали
сочинять
Уложение без
Свода
законов
существующих
или
составлять
Своды без
полного их
собрания и
твердого
плана»[76].
Как
видим, для
легитимизации
нового плана кодификационных
работ
Сперанский
использовал
аргументы
своих
оппонентов
десятилетней
давности, критиковавших
Гражданское
уложение за
оторванность
от русской
почвы. Свод,
как база нового
кодекса,
символизировал
приверженность
традициям
исторического,
российского
права и тем самым
гарантировал
защиту от
прежних подозрений.
В
этом четком
противопоставлении
уложения-системы
своду-сборнику
обозначилось
новое
значение
слова
«уложение»,
до этого не
фиксировавшееся.
Язык со
временем
впитал его:
наиболее
полный и
авторитетный
на сегодняшний
день Большой
академический
словарь
русского
языка в
качестве
переносного
значения
«уложения»
указывает
«систему
каких-либо
правил»[77].
Такая
податливость
языка
объяснялась
политическим
значением
процесса
кодификации
законов при
Николае I.
Голос, заявивший
о Своде, был
голосом
власти, и
прежде всего
самого
императора,
для которого
Свод стал
оплотом
национальной
правовой традиции
в противовес
чуждым
конституционным
идеям,
вдохновившим
мятеж
декабристов. В
манифесте,
подготовленном
будущим редактором
Свода
Сперанским,
власть
говорила: «Не
от дерзностных
мечтаний,
всегда
разрушительных,
но свыше
усовершенствуются
постепенно отечественные
установления,
дополняются недостатки,
исправляются
злоупотребления.
В сем порядке
постепенного
усовершенствования
всякое
скромное
желание к
лучшему,
всякая мысль
к утверждению
силы законов,
к расширению
истинного
просвещения
и
промышленности,
достигая к
Нам путем
законным, для
всех отверстым,
всегда будут
приняты Нами
с благоговением»[78].
Необходимо
подчеркнуть,
что перемены к
лучшему в
понимании
власти
связывались с
«утверждением
силы
законов»,
которое должно
осуществляться
исключительно
сверху и
постепенно,
путем
усовершенствования
существующих
институтов.
Установление
«законности»
во всей
полноте в
представлении
власти заменяло
необходимость
конституции,
чуждой отечественным
традициям.
Именно
поэтому,
апеллируя к
законности
традиционного
русского
права,
император особо
подчеркивал
в
Государственном
совете: «Свод
не создает
законов
новых, а
приводит в
порядок
старые». Эта
фраза на
долгое время
стала
своеобразным
определением
кодификации,
общим местом,
без которого
не обходится
ни одно ее
описание. Часто
при этом
делалось
утверждение
о том, что
монарх
отверг
«либеральный»
план создания
«уложения»,
ограничившись
консервативным
сводом.
Подобные
суждения
основываются
на недостаточно
критической
оценке
однозначно «традиционалистской»
репрезентации
Свода со
стороны
самих
непосредственных
руководителей
кодификационных
работ. Выше
уже
отмечалось,
что
определенные
усилия в этом
направлении
Сперанский
предпринял
уже в самом начале
работ, резко
разграничив
понятия «свод»
и «уложение».
Попытки
создать
наиболее
политически
выгодное
представление
о Своде как
«национальной
кодификации»
активизировались
на
заключительном
этапе его
составления,
когда Свод
должен был
поступить в
специально
созданные в
ключевых
министерствах
ревизионные
комитеты.
Главные
редакторы, М.А.
Балугьянский
и М.М.
Сперанский,
предприняли
особые
усилия для
того, чтобы
положения Свода
не вызывали
сомнений в
наличии источников.
В новой
инструкции
Отделению 21
февраля 1831 г.
сотрудникам
предписывалось
«вообще держаться
слов»
закона-первоисточника,
исправляя
его только в
исключительных
случаях[79].
Видимая
древность
положений
Свода была необходимым
внешним
признаком
законности, убедительным
контраргументом
в обстановке
естественного
отторжения
кодекса как
подозрительного
новшества.
Отметим:
исходя из
политических
соображений
успеха
своего
детища,
создатели
Свода заботились
прежде всего
о внешнем
эффекте и в
какой-то
степени
стилизовали
Свод.
Несмотря на
внешнюю
стилизацию
Свода как
исторического
сборника
законодательства,
работу
кодификаторов,
безусловно,
можно
считать
новаторской:
была создана
система
отечественного
права с центральным
делением на
частное и
государственное,
а в проработке
отдельных
положений
Свода инструкция,
действовавшая
до 1831 г. – т. е.
почти весь
период
кодификационных
работ, –
допускала
более
вольное
обращение с
текстом «источников».[80]
Более того,
обнаружившиеся
пробелы
заполнялись
обращением к
законодателю
за
соответствующими
постановлениями.[81]
Таким
образом,
вопреки
декларациям
Сперанского
об
исключительной
традиционности
Свода,[82]
он,
несомненно,
имел
значение
правовой реформы.
Данное
утверждение
первыми
подтвердили специальные
исследования
правоведов
конца XIX в. Уже
тогда Г.
Баратц и М.М.
Винавер
обратили внимание
на сходство
институтов
отечественного
гражданского
права,
систематизированного
в X томе
Свода, и
Кодекса
Наполеона[83].
Речь идет о
регулировании
брачно-семейного,
вещного,
обязательственного
права, а
именно о
конкретных
формах
правоотношений:
разграничении
собственности
и владения,
понятии
сервитута[84],
видах и
источниках
залога,
принципе
свободы
договора и
равенства
сторон[85].
В Своде
законов
гражданских (X том
Свода) нормы,
регулирующие
перечисленные
институты,
снабжались
ссылками на
отечественные
законы XVIII в.
Проверка
ссылок
показала, что
«первоисточники»
не имели
ничего
общего с
положениями
Свода и
использовались,
скорее всего,
в качестве
своеобразной
«ширмы».
Таким образом,
в отличие от
проекта Гражданского
уложения
Сперанского
1809 г., прямые и
косвенные
заимствования
были скрыты за
внешними
атрибутами
их
отечественных
корней.
Итальянский
специалист в
области сравнительного
правоведения
Ж. Айани использовал
для
обозначения
этого
феномена понятие
«открытого»
и «скрытого»
режимов
правовых заимствований[86].
Таким
образом,
«свод» стал
особой
формой правовой
реформы,
которая
должна была
представлять
собой
своеобразие
русских государственно-правовых
традиций.
Если в конце
1820–начале 1830-х
гг.
изобретение
национальной
формы
обеспечило
успех кодификации,
то со второй
половины XIX в.
ситуация
изменилась с
точностью до
наоборот.
Критики
власти с
негодованием
указывали на
незавершенность
процесса
кодификации,
на то, что
Свод
представляет
собой лишь
компиляцию из
законодательных
древностей,
промежуточный
шаг для
создания
настоящего
кодекса –
уложения.
Публикация
статей об
истинных
(иностранных)
источниках
норм Свода
неслучайно
началась в 1882 г.,
когда была
создана комиссия
по
разработке
нового
Гражданского
уложения.
Думается,
критики
Свода хотели
показать, что
Свод не так
традиционен,
как его привыкли
представлять,
в нем много
заимствований,
пусть и
скрытых,
которые
нужно и дальше
изменять и
совершенствовать.
В
целом с конца
XIX в.
национальное
своеобразие
Свода
законов
Российской
империи
стало восприниматься
не как
достоинство,
а как недостаток[87];
его
«уникальность»
представлялась
в качестве
аргумента
против его
продолжения[88].
С отказом
власти от
продолжения
«Великих»
реформ
Александра II правоведы-либералы
(например, А.Д.
Градовский)
критиковали
Свод как символ
«особого
самобытного
управления», которое,
будучи
возведенным
до уровня правительственного
курса,
позволяло
правительству
«третировать
нас, как
негров или зулусов»[89].
В конечном
итоге они
обвиняли
власть в навязывании
ориенталистского,
по сути, колонизаторского
подхода к
обществу.
Подчеркнем:
не ко всему
населению
Российской
империи, а
лишь к его
просвещенной
части – аудитории
журнала
«Наблюдатель»,
именующей себя
«обществом».
Официальной
концепции
самобытности
либералы
противопоставляли
тезис об универсальности
достижений
европейской цивилизации.
Разумеется,
акцент
делался на
общественно-политическое
устройство, «правовой
строй»:
«Правовой
порядок так
же международен,
или
общенароден,
как и железные
дороги, телефоны,
телеграфы,
университеты,
книгопечатание,
как свобода
совести и
мысли»[90].
Понятие
«уложение»
приобрело
значение символа
реформаторских
начинаний,
которые как
будто должны
были
приблизить
Россию к
международным
достижениям
правового развития.
Данная метаморфоза
основывалась
на
мифологизации
кодификационных
попыток
Екатерины II и
Сперанского.
«Уложенную
комиссию»
Екатерины и
ненаписанный
ею кодекс
авторы
либерального
толка
изображали
как
прецедент
работы в императорской
России
учреждения
квазипарламентского
типа,
которому
просвещенная
государыня
доверила
быть
соучастником
в разработке
реформ.[91]
Так, правовед
Л.А. Кассо
писал как о
непреложной
истине: «…как
известно, при
Екатерине с
редакцией
уложения
была связана
мысль о проведении
многочисленных
реформ во
всех
областях
законодательства»[92].
Даже
несмотря на
то что
уложение так
и не было
создано и
пафос
екатерининского
«Наказа»
депутатам
оказался
таким же
блестящим и
бесполезным,
как позолота
ковчега, специально
созданного
по приказу
монархини для
оригинала
Соборного
уложения[93],
общая оценка
благих
начинаний
была положительной.
В
представлении
А.Д.
Градовского, работа
комиссии
«усилила и
освежила»
отечественное
право
«новыми
элементами,
почерпнутыми
из народного
источника»[94].
В
целом, особое
внимание к
кодификационному
проекту
Екатерины II
можно
объяснить
следующими
обстоятельствами.
В некотором
смысле
инициатива
императрицы
была близка
идеалам
российских либералов
как попытка
соединения
европейских
идей
естественного
права,
объявленных
в «Наказе» в
качестве основы
будущего
уложения, и
народного
правотворчества.
Кроме того,
интерес
потомков во
многом был
направлен
самой
Екатериной, которая
проявила
беспрецедентную
активность в
популяризации
замысла. Для
сравнения
упомянем, что
об уложенной
комиссии Елизаветы,
созванной из
представителей
трех сословий
(1762–1764), почти
ничего не
известно,
тогда как представление
об Уложенной
комиссии как
об оригинальной
мере нового
политического
курса
«законной
монархии»
прочно вошло
в литературу[95].
Кроме
того, в
определенном
смысле
интерес
потомков
направляло
особое внимание
просвещенной
императрицы
к данному
вопросу. Как
известно,
Екатерина II в
отличие от
других
российских
монархов приняла
самое
деятельное
участие в
организации
и
популяризации
замысла
Уложенной комиссии,
выразившееся
в написании
пространного
«Наказа» и
его
тиражировании
в России и за
границей[96],
а также
освещении
заседаний
Комиссии в печати.
К
екатерининскому
компоненту
мифологизации
«уложения»
как
единственно
верной формы
рациональной,
а не
самобытной
кодификации
добавлялась
героизация
незбывшихся
проектов
«реформатора»
Сперанского,
объединенных
условно под
названием
«уложение»[97].
Сюда, кроме
не принятого
проекта
Гражданского
уложения
опального
преобразователя,
относилось
еще и его
пространное
сочинение
«Введение к
уложению
государственных
законов», вдохновленное
теми же
источниками,
что и «Наказ»
Екатерины.
Ностальгия
по
неосуществившемуся
«уложению»
прямо или
косвенно
проецировалась
на
недостатки
Свода,
который
изображался как
символ
«негодной»
политико-правовой
системы:
«Никто,
конечно, не
станет
сомневаться,
что у нас в
этой области
(законодательство.
– Т. Б.)
положение
наиболее
безотрадное
благодаря
тому, что до
сих пор нет
настоящей
кодификации,
что Свод наш
составлен из
массы обрывков
всевозможного
исторического
происхождения,
туземного и
иноземного,
древнего и
современного»[98].
Приведенное
высказывание
принадлежит
перу
профессионального
юриста,
одного из лидеров
партии
кадетов В.И.
Гессена. В
обстановке
общественного
недовольства
политикой
властей
иронические статьи
и даже
фельетоны о
Своде
законов Российской
империи
стали
обычным
делом.[99].
Идея «свода»
компрометировалась
прежде всего
политически
активными
юристами, которые
использовали
профессиональный
язык и в
целом
профессиональную
позицию для реализации
собственных
политических
целей. Так,
неправовым и
незаконным
они
объявляли
порядок, зафиксированный
в Своде –
основном
источнике
законодательства
для граждан и
учреждений
России[100],
порядок,
доступный
гражданам и
активно применявшийся
ими для
отстаивания
своих интересов
в суде[101].
V
Западные
понятия о
«либерализме»
очень относительны
и
неопределенны,
а в применении
явлениям
русской
жизни
способны
вредно
смущать и правящих
и
управляемых,
особенно же
первых
Иван
Аксаков, Об
уездном
самоуправлении,
1887
В
этой статье я
хотела
показать, как
широкий
спектр факторов
–
философские
идеи, внешняя
и внутренняя
политика и
отдельные
исторические
акторы – в
равной
степени
повлияли на
то, что к 1833 г.
была
выработана
«национальная»
модель
кодификации
– пятнадцати
томный Свод
всего
законодательства
–Свод
законов Российской
империи.
«Национальный»
проект
кодификации
подразумевал
отказ от отраслевых
кодексов
(уложений),
проекты
которых были
разработаны
к 1809 г. и
получили
одобрение на
самом
высоком
уровне. В
самом начале
второго
кодификационного
этапа
прежний
руководитель
Сперанский
объявил
императору Николаю
I и
всем
остальным,
что
новый
проект (1826-1833) в
корне
отличается
от прежнего
(1808-1812). Чтобы подчеркнуть
эту перемену
Сперанский
противопоставил
термины
«свод» и «уложение»,
которые
раньше
употреблялись
как синонимы.
В отличие от
прежних уложений, которые
опирались на
иностранные
образцы,
целью Свода
было
суммировать
и закрепить
действовавшее
русское
законодательство,
определить
национальную
правовую
традицию. Тем
не менее, как
показали
исследования
последней
трети XIX в.
также как и
проект
Гражданского
уложения 1809
Свод
содержал
иностранные
заимствования,
скрытые за
ссылками на
отечественные
источники
права.
К
сожалению,
как и любой
метод
исторического
исследования,
погружение в
многообразие
контекста
может
производить
неверное
впечатление
уникальности
описываемого
феномена. Эту
аберрацию
фрагментарности
знания
помогает преодолеть
сравнительно-историческая
перспектива.
Поэтому в
выводах моей
статьи я буду
обращать внимание
на возможные
траектории
сопоставления
феномена
российской
кодификации
с опытом
других
народов /
времен. Но
перед тем как
я перейду к
ним,
необходимо
сделать принципиальное
замечание.
Хотя
мое
исследование
показывает
важность
господствующих
политических
идей и в
целом
идеологии в
процессе принятия
решений в
сфере
законодательства,
но все же
идеологические
метаморфозы
вряд ли
являлись
основной
причиной
отказа от прямого
заимствования
французских
образцов.
Правовой
трансфер
оказался
трудновыполнимым
по
практическим
соображениям.
Критикуя утопичность
реформаторских
планов в
начале XIX в. –
первый
проект
Гражданского
уложения Сперанского
1809, его мощный
критик
Карамзин использовал
ключевой
аргумент –
сомнительную
практическую
целесообразность
использования
французской
постреволюционной
модели
гражданского
законодательства.
Действительно,
иерархичное,
разобщенное,
разбитое на
многочисленные
группы с
особым правовым
статусом
русское
общество не
могло принять
деклараций
гражданского
кодекса французов
без коренных
преобразований
всего
государственного
строя –
политического,
социального, экономического.
Роскошь
больших
заимствований
могли
позволить
себе только
разработчики
правовых
реформ во
время
революционных
преобразований
– например, создатели
Гражданского
кодекса
Российской
Федерации в
начале 1990х гг.
После
фундаментального
труда Х.
Патрика Гленна,
показавшего
как
конструировались
правовые
традиции, мы
должны рассматривать
игру
Сперанского
как часть
общего
поиска
«легитимных
источников»
для новых
кодификаций
– поиска,
хорошо
знакомого
традиции континентального
права.[102]
Российский
опыт
кодификации
в первой четверти
XIX в. интересен
нам как некое
зеркало, в котором
отразились
главенствующие
идеи того
времени и их
переплетение
с высокой политикой
как российской
так и
европейской
(особенно
после Священного
союза 1815).
Проанализированные
мной
обстоятельства
российского
обретения
своей
национальной
правовой
традиции
позволяют
сделать важный
вывод о
зависимости
этого
процесса от
внешнеполитического
курса. Как я
стремилась
показать,
наполеоновский
фактор имел
очень
большое
значение.
Сначала российское
правительство
вслед за
идеями просвещения
увлеклось
модернизаторской
деятельностью
Бонапарта,
отразившейся
в его
кодексах, и
Сперанский
открыто
использовал
правовые
решения
французов
для русской
кодификации.
Идеи
просветителей
о
несправедливости
существующих
законов и
возможности
переустройства
мира путем их
рационального
изменения
оказались
скомпрометированы
кровью
Французской
революции, а
затем узурпатором
Наполеоном.
Его
стремительный
успех,
вознесший
его до
вершителя
судеб Европы,
и столь же
стремительное
падение
произвели
переворот в умах
элит.
Осознание
опасности
коренных общественных
преобразований
и даже самих
идей о таких
преобразований,
которые
вызвали, как писали
в начале XIX в.,
«падение»
Франции, требовало
пересмотра
всей системы
координат. Приоритет
был отдан
органическому
историческому
подходу,
получившему
теоретическое
обоснование
в трудах
немецких
философов-романтиков.
Этот
приоритет
был, прежде
всего,
зафиксирован
во внешней
политике в
Вене в ноябре
1815 г., когда
христианские
монархи во главе
с
Александром I
обязались
охранять европейские
народы – и
прежде всего
свои престолы
от
распространения
революционной
заразы. Явная
переориентация
приоритетов
не могла не
отразиться
на развитии
правовой традиции:
исторический
подход,
основанный
на идеализме
Гегеля,
восторжествовал
в Пруссии и
России.
Эта
новая
тенденция
особенно
четко проявилась,
начиная с
коронации
Николая, для
которой был
написан
новый
народный
сценарий, в
который, к
примеру, были
включены
троекратные
поклоны
монарха
народу.[103] Такая
перемена
была
обусловлена
мятежом декабристов
–
представителей
высших слоев
общества,
выведших
боевые полки
к зданию
Сената 14
декабря 1825 г. с
требованием
конституции.
Им не удалось
воспользоваться
шатким периодом
междуцарствия
после смерти
Александра.
Николай,
лично
допрашивавший
всех подследственных
– их было
более 1200
человек – в
своем
манифесте о
восшествии
на престол
объявил о
чужеродном
происхождении
вредных идей
бунтовщиков.
В противовес
идеям народного
суверенитета
Томаса
Гоббса, Джона
Локка,
Жан-Жака
Руссо,
вдохновивших
бунтовщиков,
Николай
привлек
наиболее
образованные
умы, хорошо
знакомые с
вредными
идеями для
выработки
национальной
альтернативы
конституционным
мечтаниям.
Необходимость
конкурировать
с другими
национальными
проектами «народных
суверенитетов»,
заставила
государство
инициировать
разработку
«культурного
национализма»
сверху.
Трудами Уварова,
Карамзина и
Сперанского
постепенно,
уже к началу 1840х
гг. была
сформирована
концепция
законной
народной
монархии.
Названные
мной создатели
и
распространители
национального
мифа
разрабатывали
его в
ключевых
сферах государственной
идеологии -
Сергей
Уваров в
качестве
главы
министерства
Народного просвещения,
Николай
Карамзин был
придворным
историографом,
Михаил
Сперанский -
создатель
Свода
законов.
Пройдя школу
Просвещения,
в своих
трудах они,
естественным
образом,
использовали
более ранний
и
влиятельный
опыт других
изобретателей
нации в
Европе –
немцев.
В Германии,
где после
изгнания
Наполеона
остро встала
старая
проблема
объединения
разрозненных
государств,
философия
романтизма и
идеализма
стала
основой
поиска немецкого
особого
национального
духа. Роль носителей
народного
духа там, так
же как в России,
пытались
взять на себя
монархи.[104] В XIX в.
необходимость
конкурировать
с идеологиями
национальных
суверенитетов
более развитых
Франции,
Великобритании,
и США заставляла
элиты
монархий
эксплуатировать
национальный
миф и
использовать
опыт друг
друга в этом.
Национально-консервативные
приоритеты
диктовали и
соответствующие
приоритеты. К
середине XIX в.
немецкая
историческая правовая
концепция
уже имела
прочную
репутацию
консервативной,
что
определило
интерес к ней
других
монархических
государств, например
Японии.[105]
Можно
со всей
определенностью
сказать, что
немецкий
опыт
правовой
институционализации
консервативных
приоритетов
стал своеобразным
противовесом
французской
правовой
традиции,
которая,
благодаря
кодексу
Наполеона,
получила
репутацию
либеральной.
Во второй декаде
XIX в.
влиятельный
участник
мировой политики
Россия,
отстающий
технологически
от других
европейских
держав,
сделала свой
“национальный
выбор” в
пользу
немецкой модели
- традицию
предпочли
новации. Он
был предопределен
во многом
самой
возможностью
сконструировать
свою особую
Традицию на
основе
метафизичеких
разысканий
немцев. Русские
почитатели
немецкой
романтичекой
философии с
необыкновенным
творческим
вдохновением
воспринимали
«уроки
патриотизма»
Шлегеля и
Фихте.[106] При
этом
чужеродность
этого
патриотизма,
сам факт его
рецепции не
рассматривался
как позор
великой
русской
нации. Напротив,
со времен
концепции
Москва
третий Рим конца
XV в.
русские
элиты
задействовали
идею перетекания
государственной
мощи под
скипетр русских
царей. Идея
происхождения
русского
величия от
упадка
западного
мира с тех пор
в той или
иной степени
присутствует
в идеологии
как в
имперской,
так и
советской России
и венчается
понятием
«загнивающего
запада»,
активно
транслированным
советской
пропагандой.[107]
Все
же, несмотря
на консервативно-националистическую
риторику,
необходимость
модернизировать
социальные и
экономические
институты
для лучших
экономических
показателей
заставляла
идти на скрытые
заимствования
и часто
представлять
чужое как
свое.
Внешнеполитические
переживания
и память о
военных
конфликтах
отражались
на истории
взаимодействия
правовых
систем. Здесь
необходимо
подчеркнуть
важный факт.
Если на
уровне
риторики
оспаривается
возможность
использования
правового
опыта недавнего
врага, то это
совсем не
значит, что
им не
воспользуются
в
действительности.
Здесь
российский
опыт
отрицания
французских
образцов можно
сравнить с
очень
близкой
исторической
ситуацией в
Германии.
Опуская
вопрос об очевидной
аналогии
национальной
риторики
вокруг
кодификационных
проектов
Российской и
Германской
империй,
упомяну все
же
интересный
анализ
заимствования
института
суда присяжных
германскими
государствами
во второй половине
XIX в. М. Дуббера.
Это
исследование
показало, что
вопреки
настойчивому
отрицанию в
немецкой
литературе,
французское
происхождение
немецкого
суда
присяжных,
заимствованное
немецкими
государствами
после 1848 г., очевидно.[108]
Отрицание
французских
заимствований
было прямым
следствием
влияния
внешнеполитической
конъюнктуры,
что делает
понятным
высказывание Тибо о
том, что марш немецких
солдат на
Париж в 1814 г.
стал началом
новой эры для
развития
немецкого
права. Cходcтво
российского
национального
правового
дискурса и
дискурса
немецкого
национального
пути в
истории,
культуре и
законодательстве
в XIX в.
очевидно.
В
конце ХХ в.
Эрик Хобсбаум
писал, что в
современном
мире развитой
международной
экономики и
соответствующей
инфраструктуры
«национализм
уже не может
быть той
исторической
силой, какой
он был
раньше» [109].
Однако на
уровне
риторики
большой
политики
национальные
государства
до сих пор
несвободны
от
приписывания
национальных
смыслов
политическим
действиям.
Эта тенденция
проявилась
особенно
ярко в относительно
недавнее
время во
время
«парада суверенитетов»
после
падания
советов в конце
1980х гг.
Благодаря
устойчивой
традиции, кодификация
национального
законодательства
часто
становилась
полем
символических
демонстраций
национальной
уникальности
и величия.
При этом
символические
декларации часто
могут
отодвигать
на второй
план задачи
модернизации.
Например, в
постсоветской
Латвии
Гражданский
кодекс 1937 г., введенный
в 1992 г. [110],
был не многим
современнее,
чем
советский ГК
1965 г., который он
сменил.
Жанмария
Айани справедливо
критически
комментировал
эту «реформу»:
«подчеркивание
национальной
идентичности
и
возрождения
досоветской
Латвии в
постсоветское
время не
оставило
возможности
для
сравнительного
анализа
современных
конкурирующих
методов в
праве»[111].
Более
стабильные
национальные
государства
западной
Европы также
не могут
окончательно
освободиться
от идей
культурного национализма
XIX в.
Как
показывает
обсуждение
проблемы
унификации
европейского
частного
права, национальные
правовые
рамки
по-прежнему
играют
важную роль в
представлениях
исследователей
и практиков.
Доводы
французских
ученых
против
такого рода
унификации
находят
поддержку в Европе[112].
Проблема
национальных
границ в
сознании юристов
была
озвучена в
ряде
публикаций, авторы
которых
призывали
историков
права и
компаративистов
пересмотреть
значение
национального
своеобразия
правовых систем[113].
Также
предлагается
сосредоточить
усилия на
изучении
общих корней
европейского
частного
права. Для
этого звучат
призывы обратить
особое
внимание на
исследование
развития
права в
период ius commune, что
будет
способствовать
большему
пониманию и
принятию
«европейских правовых
принципов».[114]
Продиктованный
политическими
соображениями
поиск общих
корней в
истории
может
представляться
как
конструктивная
задача
современной
Европы.
Остается
только
надеяться,
что благие
намерения на
это раз
приведут к
желаемой
цели, и новая
волна
интереса к
периоду ius commune
не
увенчается
созданием
квази-исторических
проекций
идей XXI в. о том,
какими
должны быть
правовые
принципы
объединенной
Европы.
[1] Более
краткая
первоначальная
версия этой
статьи была
опубликована
как Т. Ю.
Борисова
Борьба за
русское
«национальное»
право в
первой
четверти XIX в.:
изобретение
новых
смыслов
старых слов //
Исторические
понятия и
политические
идеи в России
XVI – XX вв./ Под ред.
Н. Е. Копосова.
СПб, 2006, 123-151. Автор
выражает искреннюю
признательность
В. С. Дубиной, А.
Д. Рудоквасу,
и В. Б.
Саймонсу за
их ценные
замечания.
Возможные
ошибки и
неточности –
исключительная
ответственность
автора.
[2] Об
особенностях
истории
понятий как
метода см.: Bödeker H. Reflexionen über
Begriffsgeschichte als Methode // M. Bevir et al. Begriffsgeschichte, Diskursgeschichte, Metapherngeschichte. Göttingen, 2002. P. 73—121.
[4] Стремление
к кодификации
законов в XVII – XVIII
вв. было
общеевропейским,
см.: Zimmermann R. The Civil Law
in
European Codes // H. MacQueen, A. Vaquer, S. Espiau Espiau (ed.), Regional Private laws and Codification
in Europe. Cambridge University
Press, 2003. P.18-60; Coing H. An Intellectual History of
European Codification in the Eighteenth and Nineteenth Centuries // S.J. Stoljar (ed.), Problems of Codification. Canberra, 1977. P. 16-29.
[5] Подробнее см.: Омельченко О.А. Кодификация права в России в период абсолютной монархии (Вторая половина XVIII в.). М., 1989.
[7] Известно, что для Екатерины II в вопросе кодификации определяющим был пример Фридриха II (см.: Lokin J.H.A, Zwalve W.J. Hoofdstukken uit de Europese
Codificatiedeschidenis. Deventer,
3rd ed. 2001.
[9]
Исключение
составляет
очень
подробное исследование
о Сперанском
М. Раева: Raeff M. Michael Speransky Statesman of Imperial Russia. 1772–1839. 2nd rev. ed. The Hague, 1969.
[11] Ajani G. The Role
of Comparative Law in the Adoption of New Codifications // Italian National
Reports to the XVth International Congress of Comparative Law. Bristol, 1998. P. 69.
[12] Sacke G. “L. H. von Jakob und die Russische Finanzkrise am Anfang
des 19 Jahrhunderts”// Jahrbücher für Geschichte Osteuropas. 1938. No.3. P. 606-619.
[13] Великий
князь
Николай
Михайлович,
Граф Павел
Андреевич
Строганов, 1774-1814.
Историческое
исследование
эпохи Александра
I. СПб.,1903. Т.2. С. 184, 193–194.
[14] Пыпин
А., Русские
отношения
Бентама //
Очерки
литературы и
общественности
при
Александре I. Пд, 1917. Т. 3. С. 1-109.
[15]
Специальные
исследования
недавнего
времени
убедительно
показывают,
что под влиянием
французского
образца были
написаны
разделы вещного,
обязательственного,
брачно-семейного
права (см.,
например: Туйкина Ю.Р.
Историческое
соотношение
российского
гражданского
законодательства
XVIII–XIX вв. и Кодекса
Наполеона 1804
года:
Автореф. дис.
… канд. юрид.
наук. Уфа, 2002.
[16] Проект
Гражданского
уложения
Российской
империи. Ч. 1. О
праве личном.
СПб., 1810;
Ч. 2. Об
имуществах.
СПб., 1810.
[17] Cоображения
Комиссии
составления
законов. (6
июня 1812 г.) //
Труды
комиссии
составления
законов. Т. 1. С. 138
и след.
[19] А.И.
Тургенев –
Н.И.
Тургеневу, 10
марта 1809 г. //
Архив
братьев
Тургеневых.
СПб., 1911.
Вып. 2. С. 382.
Подробнее об
этом см.: Фатеев А.Н. К
истории
юридической
образованности
в России. //
Ученые
записки,
основанные
русской
учебной коллегией
в Праге.
Прага, 1924.
Т. 1. С. 158–174.
[20] Календарова
В.В.
Либеральные
идеи в России
в начале ХIХ в.:
попытки
правительственной
пропаганды
(опыт
количественного
анализа
содержания
первых
министерских
журналов) //
Источник.
Историк.
История: Сб.
науч. работ.
СПб.:
Европейский
университет
в Санкт-Петербурге,
2001. Вып. 1.
С. 52–72.
[23] Там же. С.
258. «Патриотическое»
понимание
кодекса как образца
«национальной»
гордости
было довольно
распространенным
(см.: Андреева
М.В.
Кодификационные
проекты
начала
царствования
Александра I // Вестник
ЛГУ. Сер.
«Право». 1982. № 11. С. 75–78.
[24] Карамзин
Н.М. Записка о
древней и
новой России
в ее
политическом
и гражданском
отношениях.
М., 1991. С. 63.
[28] Там же. С.
91.
[29] О разнице
правового
положения
различных
социальных
групп в
имперской
России см. Wirtshafter E. Structures of Society. Imperial
Russia’s “People of Various Ranks”. De Kalb, 1994. Наиболее
яркая
попытка
теоретического
осмысления
этого
феномена
дана в статье
Альфреда
Рибера: Rieber A. The Sedimentary Society // E. Clowes et al. Between Tsar and People. Educated Society and the Quest for Public
Identity in Late Imperial Russia. Princeton, 1991. P. 343-367.
[30] Севастьянов
Ф.Л.
Консервативная
альтернатива
кодификации
русского
права в
первой трети XIX в. (К
постановке
проблемы) //
Докл. на конф.
«Консерватизм
в России и
мире: прошлое
и настоящее»
Воронеж, 30.10–01.11.2002 http://conservatism.narod.ru/oktober/oktober.html
25.07.2005
[34] Д.И.
Фонвизин к
П.И. Панину, 18
сентября 1778 г. //
Фонвизин Д.И.
Собр. соч.: В 2 т.
М.; Л., 1959. Т. 2.
С. 485–486.
[35] См.: Smith A.D. National Identity. London:
Penguin, 1991; Greenfeld L. Nationalism [1992]; Ignatieff M. Blood and Belonging:
Jorneys into New Nationalism. London: Vintage, 1994; Gellner E. Nationalism. New York: Weidenfeld
& Nicolson, 1997.
[38] Brubaker R. Myths and Misconceptions in the Study of Nationalism // The State of the
Nation / Ed.
by J.A. Hall.
Cambridge: Cambridge Univ. Press, 1998.
P. 298–302.
[40] В
литературе широко
распространено
представление
об уникальной
для
гражданского
права «конституционной
функции»
Кодекса
Наполеона см.:
Merryman J. The Civil Law Tradition. An Introduction to the Legal Systems of Western Europe and Latin
America. 2nd ed. Stanford Univ. Press, 1985. P. 49.
Примечательно,
что на эту
функцию
Кодекса
Наполеона
ориентировались
разработчики
Гражданского
кодекса для
новой России
1990х гг. см.: Алексеев С.
С. Миссия
Российской
науки, Юрист. 2000.
Декабрь № 49. С. 2.
[41] Платонов
С.Ф. Очерк
русской
историографии
// Платонов С.Ф.
Лекции по русской
истории. СПб., 1996. С. 18.
[42] Jacobson S. Law and Nationalism in
Nineteenth-Century Europe: The Case of Catalonia in Comparative Perspective //
Law and History Review. 2002. Vol.
20. P. 338–343, Reiter E. Imported
Books, Imported Ideas: Reading European Jurisprudence in Mid-Nineteenth-Century
Quebec // Law and History Review. Fall 2004. Vol. 22, N 3. P.
473–480.
[43] Watson A., Legal Transplants and European Private Law /
Ius Commune Lectures on European Private Law 2. Maastricht, 2000. P. 14.
[44] Следует
заметить,
что, как
показал М.
Дуббер в
своем
неопубликованном
исследовании,
Савиньи стал
использовать
этот термин
только после
того, как его
ученик Георг
Ф. Пухта внес
его в
дискуссию в
своем труде Das Gewohnheitsrecht (1828-1837, 2 vols.), см.: Weyrauch W. O. Book Review: Folk Law:
Essays in the Theory and Practice of Lex Non Scripta by Alison Dundes Renteln and Alan Dundes // The American Journal of
Comparative Law. 42(4). 1994. P. 807-810, fn.5.
[45]
Подробнее
см.: Тимошина
Е.В.
«Органицизм»
как
методологическая
ориентация
консервативной
правовой
философии //
Право и
политика. 2000. № 10.
[47] Burke E. Reflections on the Revolution in France (1790)/ Ed.
by J.C.D. Clark. Stanford Univ. Press, 2001. P. 283.
[51] Hatzis A. The Short-Lived Influence of the Napoleonic
Civil Code in 19th Century Greece // European Journal of Law and Economics. 2002. 14. P. 253-263: 254.
[53] О роли Другого в исследованиях культуры см.: Homi K. Bhabha, The Location of Culture
(Routledge, London, New York, 1994).
[54] В этой
связи
заметим, что
анализ
советских–российских
учебников ХХ
в. по истории
России
показывает,
что,
независимо
от изменений
главенствующей
идеологии,
Наполеон являлся
наиболее
часто
упоминаемым
иностранцем
на их
страницах,
оставлявшим
в свое время
за собой даже
классиков
марксизма
(см.: Титова
Ю.
Российская
история
глазами
школьника //
Первое
сентября. 2001. № 28).
[55] Виноградов
В.В. Язык
Пушкина.
Пушкин и
история
русского
литературного
языка. М.; Л. 1935. С. 263, 265–266.
[56] Об этом
спорили еще в
начале 1820-х гг.
(см. дискуссию
М.А.
Дмитриева и
кн.
Вяземского:
Вестник
Европы. 1824.
№ 5; Дамский
журнал. 1824.
№ 8), Лотман
Ю.М. Проблема
народности и
пути
развития
литературы
преддекабристского
периода // О
русском реализме
и вопросах
народности
литературы. /
П. Громов (ред.)
М.;Л.,1960. С. 3-51
[58] Ф.Л.
Севастьянов
делает
интересное
замечание о
том, что в
вопросе
кодификации
Карамзин
изложил тот
же порядок
работ,
который он
использовал
для
написания
своей
Истории (Севастьянов
Ф.Л.
Консервативная
альтернатива
кодификации
русского
права в
первой трети XIX в.).
[59] Словарь
церковнославянского
и русского языка,
составленный
Вторым
отделением
Императорской
Академии
Наук. СПб., 1847. Т. 3. С. 102.
[62] Кассо
Л.А. К истории
Свода
законов
гражданских
// Журнал
Министерства
Юстиции. 1904. № 3.С. 64; Нефедьев
Е.А. Причина и
цель издания
Полного
собрания законов
и Свода.
Казань, 1889.
С. 11.
[63]
Рассмотрение
проекта
гражданского
уложения в
Департаменте
законов и
Общем собрании
Государственного
Совета //
Архив Государственного
совета.
Журналы департамента
законов. СПб., 1874. Т. 4, ч. 1. С.
12–173.
[65] Сборник
Оснований
был
составлен
(см.: Основания
Российского
права,
извлеченные
из существующих
законов
Российской
империи. СПб., 1821–1822. Т. 1–2).
Небезынтересный
сам по себе,
он не сыграл
значимой
роли ни в
кодификационных
попытках, ни
в
правоведении,
поскольку в
скором
времени
вышел
официальный
кодекс – Свод
законов
Российской
империи.
[66] Stein P. Book Review of Systema Iuris by Paolo Capellini //
The Journal of Modern History. 59(3). 1987.
P. 618.
[67] Сандомирская
И. Книга о
Родине. Опыт анализа дискурсивных практик. Wien, 2001. (Wiener Slavistischer Almanach;
Sonderband 50).
[68] Магницкий
М.Л. Мнение
русского
дворянина о
гражданском уложении
для России //
Письма
главнейших
деятелей в царствование
императора
Александра I.
1807–1829 гг. СПб., 1883. С. 369–374.
Магницкий не
имел
юридического
образования,
как и
Сперанский
он закончил
семинарию.
[70] Емельянова
И.А. 1)
Всеобщая
история
права в
русском
дореволюционном
правоведении
(XIX в.).
Казань, 1981.
С. 34; 2)
Историко-правовая
наука России XIX в.
История
русского
права.
Казань, 1988.
C. 21.
[71] Право
естественное,
сочинение
профессора
Императорского
лицея
Александра
Куницина.
СПб., 1818.
Кн. 1. С. 6.
[72] Цит. по: Марголис
Ю.Д., Тишкин Г.А.
«Единым
вдохновением»:
Очерки
истории университетского
образования
в Петербурге
в конце XVIII–первой
половины XIX в. СПб., 2000. С. 145.
[73] Hobsbawm E. Introduction: Inventing
Traditions // The Invention of Tradition / Ed. by E. Hobsbawm, T. Ranger.
Cambridge: Cambridge Univ. Press, 1983. P. 1–9.
[76] Сперанский
М.М.
Объяснительная
записка содержания
и
расположения
Свода
законов гражданских
// Архив
исторических
и практических
сведений,
относящихся
до России /
Сост. Н.
Калачов. СПб., 1859. Кн. 2. С. 2.
[79]
Правила,
наблюдаемые
при
исправлении
Сводов. 21
февраля 1831 г. // Блосфельдт
Г.Э.
«Законная»
сила Свода
законов в
свете архивных
данных. Пг.,1917. С.
12–13.
[80]
Наставление
Второму
отделению о
порядке его
трудов. 24
апреля 1826 г. // Майков
П.В. Второе
отделение
Собственной
Его императорского
величества
канцелярии.
1826–1882. СПб., 1906.
Прилож. С. 1.
[81] В
частности, по
докладу
Второго
отделения были
приняты
новые нормы о
завещаниях,
государственной
собственности,
таможенных пошлинах
и др. Винавер
М.М. Об
источниках
Гражданских
законов //
Журнал
Министерства
Юстиции. 1895. № 10. С. 11-12.
[83] Баратц
Г. О
чужеземном
происхождении
большинства
русских
гражданских
законов //
Журнал гражданского
и уголовного
права. 1882.
№ 9. С. 45-80; Винавер
М.М. Об
источниках
Гражданских
законов //
Журнал
Министерства
Юстиции. 1894. № 10. С. 87-102; 1895. № 10. С. 1-68.
[84] Сервитут
–
установленное
законом
ограниченное
право
пользования
чужим
имуществом
(например,
право
прохода по
земельному
участку
соседа).
[85]
Подробнее см.
обобщающее
исследование
Туйкиной Ю.Р. (Туйкина
Ю.Р.
Историческое
соотношение
российского
гражданского
законодательства
XVIII–XIX вв…) или специальные
работы
цивилистов,
например: Фоков А.П.
Рецепция
гражданского
кодекса
Франции:
Институт
собственности
// Юрист. 2004. № 3. С. 50–54.
[86] Ajani G. By Chance and Prestige: Legal Transplants in Russia
and Eastern Europe // The American Journal of Comparative Law. 1995. Vol. 43. P.
93–127.
[87] См.,
например: Коркунов Н.М.
Значение
Свода
законов //
Сборник
статей Н. М.
Коркунова (1877-1897)
СПб, 1898. С. 77-96;
Каминка А.И.
Сила Свода
Законов //
Право. 1908.
С. 10–11.
[88] Свод
постоянно
поддерживался,
его отдельные
части
переиздавались,
а все
изменения в
законах
фиксировались
в ежегодных
продолжениях.
Подробнее см.:
Борисова
Т.Ю. Закон и
законность в
русском
кодексе 1906–1917 гг.
// Источник.
Историк.
История: Сб.
науч. работ.
СПб.:
Европейский
университет
в Санкт-Петербурге,
2001. Вып. 1.
С. 11–41.
[91] См.
комментарий
на этот счет
А. Н. Пыпина: Екатерина
II
Сочинения
Императрицы
Екатерины II на
основании
подлинных
рукописей и с
объяснениями
академика
А.Н. Пыпина.
СПб, 1901. Т.2.
[93] Забелин
И. Сведения о
подлинном
уложении
царя Алексея
Михайловича.
Архив
историко-юридических
сведений,
относящихся
до России. М., 1850. Кн. 1. С.
1–18.
[95] Омельченко
О.А.
«Законная
монархия»
Екатерины II. М., 1993.
С. 128. Сходные
оценки можно
найти и у
других авторитетных
исследователей:
Каменский
А.Б. От Петра I до Павла I: Реформы
в России XVIII в. Опыт
целостного
анализа. М., 1999. C. 411–418; Isabelle de Madariaga Russia in the Age of
Catherine the Great. New Haven & London, 1981. P. 139-151.
[96] Как
показал У.
Батлер,
усилия
Екатерины в этом
направлении
были не
напрасны –
Наказ был
хорошо
известен в Европе.
См.: Butler W. Foreign
Impressions on Russian Law to 1800: Some Reflections // W.E. Butler (ed.)
Russian Law: Historical and Political Perspectives. Leiden, 1977. P. 69.
[97] См. одну из первых таких работ: Чернышевский Н.Г. Русский реформатор // Современник. 1861. Октябрь. С. 222–229.
[99]
Курьезнейший
кодекс
(фельетон) //
Судебная газета.
1903. № 38;
«Продолжение»
курьезнейшего
кодекса // Там
же. № 39.
[100]
Учреждение
Правительствующего
Сената ст. 66.
Прилож.,
пункт 7 // Свод
законов Российской
империи. СПб., 1906. Т. 2.
[101] Burbank J. Russian Peasants Go to Court.
Legal Culture in the Countryside, 1905–1917. Bloomington: Indiana Univ.
Press, 2004.
[102] Glenn H. P. Legal Traditions of the World:
Sustainable Diversity in Law. Oxford, 2000.
P. 116-119.
[103] Wortman R. Scenarios of Power: Myth and
Ceremony in Russian Monarchy. Vol. I. From Peter the Great to the Death of
Nicholas I. Princeton, 1995. 382-87.
[104] Fujitani Т. Splendid Monarchy: Power
and Pageantry in Modern Japan. Berkeley, 1996, Dollinger
H. Das Leitbild les Burgerkonigtums in der europaischen Monarchic des
19Jahrhunderts / K. F. Werner (ed.)
Hof, Kultur, und Politik im 19
Jahrhunderts. Akten des 18 Deutschfranzösischen Historkerkolloquiuiumus,
Darmstadt, 27-30. September 1982 // Pariser Historische Studien, Vol. 21 Bonn, 1985. P. 325-362.
[105] Steenstrup C. German reception of Roman
law and Japanese reception of German law // Intercultural and communication studies
Vol. 1 No.1. 1991. P. 273 -293, at
284-287.
[106] Зорин
А. Идеология
«Православие-самодержавие-народность»
и ее немецкие
источники // Е.
Рудницкая
(ред.) В
раздумьях о
России (ХIХ век). М.,1996. С. 105-128.
[107]
Дряхление
Запада –
постоянно
возникающая
метафора –
см. у С.
Уварова «У
России тот
изящный
характер, на
который ныне
Европа
смотрит как
изможденный
старец на
бодрость и
силу
цветущего
юноши» - Уваров С. О
преподавании
истории
относительно
к народному
воспитанию.
СПб, 1813. С. 24
[108] Dubber M. The German Jury and the Metaphysical
Volk: From Romantic Idealism to Nazi Ideology
// American Journal of Comparative Law. 227 (43). 1995.P. 227-271, at 232-235.
[109] Hobsbawm E. Nations and Nationalism since 1780:
Programme, Myth, Reality. Cambridge, New York, 2nd ed. 1992. P. 169.
[110] Loeber D. A. “Latvia’s 1937 Civil Code: A Quest for Cultural
Identity”, John Henry Merryman, David S. Clark (eds.), Comparative
and Private International Law: Essays in Honor of John Henry Merryman on his
Seventieth Birthday, (Duncker & Humblot, Berlin, 1990), 197-204.
[112] Legrand
P.
Against a European Civil Code // Modern Law Review. 60(1). 1997.
44-63; idem, “Sens et non sens d’un code civil
européen // Revue
Internationale de Droit Comparé 48(4). 1996. 779-812;
Fauvarque-Cosson B. Faut-il un Code civil européen? // Revue Trimestrelle de Droit Civil. 2002. No.3, 463-480,
at 463; Smits J. The Good Samaritan in European Private Law, On the Perils
of Principles without a Programme and a Programme for the Future. 2000
available at <http://works.bepress.com/jan_smits/8/>
P. 41; idem, “The Europeanisation
of National Legal Systems: Some Consequences for Legal Thinking in Civil Law
Countries // Mark van Hoecke (ed.) Epistemology and Methodology of Comparative
Law. Oxford, 2004. P. 229-245.
[113] Например, см.: Schulze R.
European Legal History: A New Field of Research in Germany // Journal of
Legal History. 1992. 13. P. 270-95.